Перед южной ссылкой

Пушкин перед южной ссылкой

В.Ф. Стожаров. Пушкин и Медный всадник

 

Ф.Н. Глинка

Письмо к П.И. Бертеневу с воспоминаниями о высылке А.С. Пушкина из Петербурга в 1820 году

1866 г. Тверь. Апреля 3-е число

Милостивый государь,

Петр Иванович!

На письмо Ваше от 21-го марта 1 отвечал бы я сейчас, если б грыпп на несколько дней и затем наступившие дни визитов не помешали мне. Я с Вами уже вполовину знаком по Вашему прекрасному изданию, которым пользовался прежде в Клубе, а теперь выписал для себя и читаю, зачитываюсь и не могу начитаться «Русского архива». Тем охотнее отвечал бы я на Ваш вопрос, да время еще не пришло открывать всю подноготную, а потому с некоторою сдержанностью я расскажу, сколько можно короче, как дело было.

Познакомившись и сойдясь с Пушкиным с самого выпуска его из Лицея, я очень его любил как Пушкина и уважал как в высшей степени талантливого поэта. Кажется, и он был ко мне постоянно симпатичен и дозволял мне говорить ему прямо на прямо насчет тогдашней его разгульной жизни. Мне удалось даже отвести его от одной дуэли. Но это постороннее; приступаю к делу.

Раз утром выхожу я из своей квартиры (на Театральной площади) и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был, как и всегда, бодр и свеж, но обычная (по крайней мере, при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и легкий оттенок бледности замечался на щеках. «Я к вам!» — «А я от себя!» И мы пошли вдоль площади.

Пушкин заговорил первый: «Я шел к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих (под моим именем) пиесах, разбежавшихся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему на прочтение мои сочинения, уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжег все мои бумаги».

При этом рассказе я тотчас узнал Фогеля с его проделками. «Теперь, — продолжал Пушкин, немного озабоченный, — меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться?. Вот я и шел посоветоваться с вами...» Мы прислонились к стенке и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему: «Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских его выходках у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности».

Тут, еще поговорив немного, мы расстались: Пушкин пошел к Милорадовичу, — а мне путь лежал в другое место. Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором, как при генерал-губернаторе, состоял я, по высочайшему повелению, по особым поручениям, в чине полковника гвардии. Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя! (это не поговорка) у меня сейчас был Пушкин! Мне ведь ведено взять его и забрать его бумаги, но я счел более деликатным (это тоже любимое его выражение) пригласить его к себе и уж от самого вытребовать его бумаги.

Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и, когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! все мои бумаги сожжены! — у меня ничего не найдете в квартире, но, если Вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать десть бумаги я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал... и написал целую тетрадь... вон она (указывая на стол у окна), полюбуйся!..

Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения». После этого перешли к очередным делам, а там занялись разговорами о собственных его делах — о Вороньках (имение в Полтавской губернии), где он выстроил великолепный дом, развел чудесный сад (он очень любил садоводство) и всем этим хотел пожертвовать для заведения института для бедных девиц Полтавской губернии.

На другой день я постарался прийти к Милорадовичу поранее и поджидал возвращения его от государя. Он возвратился, и первым словом его было: «Ну, вот дело Пушкина и решено!» Разоблачившись потом от мундирной формы, он продолжал: «Я вошел к государю с своим сокровищем, подал ему тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь! лучше этого не читать!» Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно, а наконец спросил: «А что ж ты сделал с автором?» — «Я?.. (сказал Милорадович) Я объявил ему от имени Вашего величества прощение!...

Тут мне показалось (продолжал Милорадович), что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, государь с живостью сказал: «Не рано ли?!.» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну, коли уж так, то Мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить (его) на службу на Юг!» Вот как было дело. Между тем в промежутке двух суток разнеслось по городу, что Пушкина берут и ссылают. Гнедич с заплаканными глазами (я сам застал его в слезах) бросился к Оленину; Карамзин, как говорили, обратился к государыне; а (незабвенный для меня) Чеодаев хлопотал у Васильчикова, и всякий старался заложить слово за Пушкина. Но слова шли своею дорогою, а дело исполнялось буквально по решению.

Вот всё, милостивый государь! что в ответе на письмо Ваше я мог Вам написать с памяти о делах давно минувших лет и преданиях старины глубокой.

С истинным почитанием, имеет честь быть, милостивый, государь, Вам покорнопреданным слугою

Ф. Глинка.